Мурзенко. Моя говорила фельдмаршалу: провожатая моя была хорош; его не слушала.
Карпов. С того времени не видал ли ты этого проводника?
Мурзенко. Просила моя Юрий Степанович отыскать его; не сыскала моя.
Лима. Да, я забыл вам сказать, что спаситель наш остановил последнего офицера в ариергарде и, отдавая ему кошелек с деньгами, брошенный мною, сказал худым русским языком: «Полковник потерял деньги; отдай их ему. С богом!» С этими словами он исчез.
Кропотов. Чудесный человек! По крайней мере, узнаешь ли ты его в лицо, если с ним встретишься?
Лима. Вряд, помню только, что он не стар, черноволос, с глазами пламенными, как наш юг.
Мурзенко. Моя увидать его, тотчас узнать.
Князь Вадбольский. Кабы отыскался он, не пожалел бы разменяться с ним по-братски крестом, подаренным мне бабушкою… те, те, те! я забыл ведь, что он немец и креста не носит. Ну, просто назвал бы я его другом и братом. Да куда ж он, чудак, девался? и что за неволя была ему таскаться по снегу в такую метелицу. Что за охота пришла немцу помогать русским?.. Тьфу, пропасть! Чем более ломаю себе голову над этим чудаком, тем более в голове путаницы. (Творит крестное знамение.) Оставим его, но не забудем примолвить от благодарного сердца: дай бог ему того, чего он сам себе желает! Теперь попросим певца Дюмона разбить нашу думушку обещанною песнею.
Дюмон (проиграл на гитаре прелюдию и произнес с чувством, обращаясь к югу): Ветер полуденный! ветер моей отчизны, Прованса, согрей грудь мою теплотою твоих долин и навей на уста мои запах твоих оливковых рощ.
Князь Вадбольский (поталкивая Карпова под бок). Француз без кудреватого присловия не начнет дела.
Дюмон пропел очень искусно и приятно романс, в котором описывалась нежная любовь пажа короля Рене к знатной, прекрасной девице, – пажа милого, умного, стихотворца и музыканта, которого в час гибели его отечества возлюбленная его одушевила словом любви и послала сама на войну. Паж возвратился к ней победителем для того только, чтобы услышать от нее другое слово любви и – умереть.
Когда певец кончил свой романс, иностранные офицеры в восторге захлопали в ладоши. Русские кричали:
– Славно! Прекрасно!
И Кропотова язык машинально пролепетал одобрение. Один князь Вадбольский примолвил:
– Прекрасно, братец! только жаль, не на русскую стать. Для ушей-то приятно, да не взыщи, сердца не шевелит. Это уж не твоя вина: тут знаешь, чего недостает? – родного!
Дюмон. Очередь за вами, Глебовской! я заплатил дань моей Франции…
Кропотов. Подай нам голос, соловей моей родины, соловей московский!
Карпов. Слышишь ли, любезный однополчанин?
Глебовской. Отговариваться не стану: я не красная девица, которую ведут к венцу; сердцем полетела бы, как перышко, а глазами показывает, будто свинцовые гири к земле тянут. Извольте, буду петь, только с тем, чтоб Филя подладил мне своею балалайкою.
Несколько голосов. Что дело, то дело!
Филя. Какую же, ваше благородие, прикажете? Надобно и нам приготовиться. Вы видели, что Осипа Осиповича обдувал теплый, родной ветерок, обливало какое-то масло прованское. (Дюмон, смеясь, погрозил ему пальцем.) А нам разве вспомнить свои снеги белые, метели завивные, или: как по матушке по Волге, по широкому раздолью, подымалася погодушка, ветры вольные, разгульные, бушевали по степям, ковыль-трава, братцы, расколышилась; иль красавицу чернобровую, черноокую, как по сенницам павушкой, лебедушкой похаживает, белы рученьки ломает, друга мила поминает, а сердечный милый друг не отзовется, не откликнется: он сознался со иной подруженькой, с пулей шведскою мушкетною, с иной полюбовницей, со смертью лютою; под частым ракитовым кустом на чужбине он лежит, вместо савана песком повит; не придут ни родна матушка, ни…
Кропотов. Полно, Филя, ты за душу тянешь; словно поминаешь меня.
Князь Вадбольский. Эй, брат Семен! не собирайся так скоро со здешнего света. Подожди немного: похороним с честью да со славою, только не здесь, не в стане, а там, в Лифляндах, на боевом поле. За царя и землю русскую сладко умереть и в чужбине! Благодаря вышнего, наших убитых в сражении с Нового года не топчет враг поганый, не клюет вран несытый; тела нашей братьи честно, по долгу христианскому, предаются уже земле. Кто знает, Семен Иваныч? к лифляндским землянкам, где спят наши молодцы, где, может статься, положат и наши грешные кости, придут некогда внуки; перекрестясь, помянут нас не слезами – нет, плакать бабье дело, – а словами радостными. Здесь, скажут они, лежат такой-то и такой-то. Мир праху их! Память им вечная на земли! Они были неизменные слуги государевы, верные сыны отечества: в царствование Петра Великого положили здесь живот свой. Русские – и мертвые – не хотели спать на земле чужой: они купили ее кровью своею для имени русского! Поверь мне, друг, земля, в которой мы ляжем с тобою, будет наша и останется вечно за нами. Отдадим ли мы иноплеменникам кладбище отцов наших? Не отдадут и наших могил на стороне ливонской дети и внуки наши; положат и на них камушки, и на них поставят кресты русские.
Кропотов. Кто бы не захотел умереть под твое сладкое поминанье?
Лима. Грустно, может быть, Семену Ивановичу смотреть на Лифлянды, сложив руки!
Полуектов. Дай-то бог нам скорее поход, да не прогульный.
Князь Вадбольский. Скажут поход – пойдем; не скажут – будем ждать. На смерть не просись, а от смерти не беги: это мой обычай! А что ни говори, братцы, хандра – не русская, а заносная болезнь. Ты, бедокур, своим прованским ветром не навеял ли ее к нам?