Труды их не остались тщетными. Роза умела, под видом торговки сыром, пробраться в крепость, найти доступ к коменданту и, наконец, к затворнику. При свидании с Паткулем она забыла его вины; благодарность, казалось, возвратила ей любовь друга, но это была только благодарность. На груди Розы несчастный вздыхал об Ейнзидель. Комендант, из сожаления ли к своему пленнику или задаренный деньгами, начал обходиться с ним милостивее и даже позволил вести переписку с доверенными ему особами. Следствием ее были жаркие представления посланников разных дворов саксонскому курфирсту, в том числе князя Голицына, об оскорблении, нанесенном государям их в лице представителя русского монарха. Август боялся Петра, боялся мнения света и потому колебался было освободить своего пленника; но, испуганный новыми победами Карла, оставил по-прежнему Паткуля в заключении. Переписка открыта; пленник переведен в Кенигштейн под строжайший присмотр, а человеколюбивый комендант зонненштейнский казнен. Мщение не извиняет жалости.
Ты слыхал, что такое Кенигштейн: твердыня на скале неприступной, куда нога неприятельская никогда не клала своего следа и, вероятно, никогда не положит. И туда умели пробраться любовь Розы и верность Фрица. Рассказывают, что комендант кенигштейнский, несмотря на ужасный пример, в его глазах совершенный, склонился было за тельца золотого освободить нашего дядю, но что Паткуль слишком понадеялся на заступление Петра, на важность своего сана и великодушие Августа – и отказался купить себе свободу ценою денег.
Однажды, в час свидания, дорого купленный, Роза приносит пленнику письмо – от кого, думал бы ты? – от Ейнзидель. Роза поймала в глазах своего друга желание и спешила исполнить его; сходила в Дрезден, объявила невесте Паткуля, что несколько строк ее руки утешат затворника, получила от нее письмо, несла несколько миль свинцовое бремя у сердца своего и эту новую жертву положила к ногам своего кумира, чтобы в глазах его прочесть себе награду. Я не прибавляю ничего; слова недостаточны для изъяснения этого подвига: твое сердце оценит его!..
Быв в свите нашего короля, я узнал о заточении дяди только в Гутсдорфе, где Карл и Август имели свидание на квартире нашего министра Пипера. Не думай, чтобы два соперника, столь различные, однако ж, своим положением, сошлись так близко для беседы о важных делах государственных. Карл, после обыкновенных приветствий с обеих сторон, начал разговор своими сапогами, продолжал сапогами и кончил ими же. Несмотря, что речь шла только о ногах, Август должен был снять с головы корону и, скрепя сердце, поздравить с нею нового польского короля, указанного мечом победителя. Этим свиданием решена и передача нашего дяди в полное распоряжение Карла. Я попытался просить его величество о помиловании; но он был неумолим. Северный лев не мог удержать своего восторга, что поймал жертву, столь долго издевавшуюся над его силою; он решился продлить еще на несколько времени жизнь ее, чтобы насладиться долее своим мщением. Поверишь ли, как был низок великий Карл XII в эти минуты!.. Если попадутся его величеству эти строки, пускай насытит он вновь жажду крови над благородным лифляндцем, не раз проливавшим ее за него.
(Здесь рукою Карла XII написано было: «Читал и велел доставить письмо по адресу. Траутфеттер – не Паткуль».)
Отряд шведский под начальством двух лифляндцев (барона Ротгаузена и капитана Стакельберга) принял в свое заведование Паткуля и отвел его в Рейхардсгримм, где находилась шведская главная квартира. Королевское мщение, поручив надзор за пленником лифляндцам, казалось, хотело посмеяться над отечеством нашим. Бедная Лифляндия! Мало тебе, что за твою верность предали тебя огню и мечу неприятельскому; над тобою еще бесстыдно ругаются. Но – бог милостив: час твоего избавления наступает.
Друг мой! я видел его – сердце замирает от одного воспоминания этого зрелища, – я видел благороднейшего из лифляндцев, прикованного к позорному столбу. Капитан дежурный не мог отказать мне в свидании; но легче б мне было не испрашивать его. Страдания истомили тело несчастного; он походил на мертвеца; ржавчина желез въелась в его руки, но какой сильный дух еще в нем обитал! Рыдая, пал я в его объятия. «Друг мой! – сказал он. – Ты плачешь, увидя меня в таком положении. Знаешь ли, что эти цепи – мое торжество? Это обрывок тех цепей, которыми я опутал вашего Карла и под которыми он скоро изнеможет. Звук их, – прибавил он, гремя железами, – есть отголосок мира, приговор потомства несправедливой власти. Свет был ослеплен насчет Карла XII: я доказал, что можно его победить; мой плен открыл глаза свету. Слава его пала навсегда – навсегда! не воскресят ее тысячи побед. Напротив, моя возвышается этим унижением, этими цепями; они говорят сильнее за меня, нежели само предстательство Петра Великого и дворов европейских. Впрочем, я не потерял еще надежды… Да! голос Великого не ходатайствует нигде вотще! Но если погибну жертвою мщения, то завещаю будущим векам позор Карла XII и величие моих несчастий. Лифляндия! о мое отечество! я желал тебе добра: бескорыстный защитник твоих прав это доказал; я желаю, тебе добра! – будут последние слова, которые произнесу, умирая за тебя».
Несчастный говорил много, с необыкновенною силой и жаром, глаза его горели, грудь сильно поднималась. Звуки цепей, по временам потрясаемых, казались мне громовыми текстами, которыми он придавал своей проповеди особенную силу. Вдруг, посреди его движений, сустав на одной руке его от худобы хрустнул, кисть сдвинулась с места. «Друг мой! – сказал он довольно твердо. – Справь мне руку, по-солдатски. Это не первый раз!» Скрепя сердце, я взял на себя должность костоправа и помог несчастному, сколько умел. «Как тело немощно! – прибавил он. – Одно легкое движение изменяет его; но дух – о! его перенесу я с земли к ногам творца моего в целости, в том виде, в каком получил его от творца!..» Потом расспрашивал он меня долго о тебе, о Луизе, присовокупил, что он не будет спокоен и на том свете, если твоя судьба не устроится по обещанию его и твоему желанию. «Густав любит так много и равно любим, – сказал он, тяжело вздохнув. – Мне писали, что одна особа, близкая царю, продолжает устраивать его счастие. Ах! и я думал наслаждаться подобным счастием!.. Друг мой! если будешь в Дрездене, скажи моей Ейнзидель, что я, умирая, думал о ней, что у позорного столба… нет, нет, не говори последнего! Робкая любовь ее вообразит себе все ужасы моего положения, и Паткуль предстанет ей в виде презренном, ужасном… Презрение!.. Мысль об этом чувстве поворачивает вверх дном все мое существо. Страсть, дружба не боятся такого зрелища; но его испугается чувство, воспитанное в неге, в роскоши придворной, окруженное лучами славы и удовольствий. Скажи только моей невесте, что ее воспоминание обо мне усладит последние минуты моей жизни». Из глаз несчастного закапали слезы на иссохшую грудь его и оттуда пали на железо. Я плакал с ним вместе.